Мать здравствует. Я то здоров, то хвораю. Известие об избрании в академики пришло, когда я был нездоров, — и вся прелесть пропала, так как мне было всё равно.
Не печатай, пожалуйста, опровержений в газетах. Это не дело беллетристов. Ведь опровергать газетчиков всё равно, что дергать чёрта за хвост или стараться перекричать злую бабу. И шмули, особенно одесские, нарочно будут задирать тебя, чтобы ты только присылал им опровержения. Из всех беллетристов, каких я знал и знаю, только два писали опровержения: ты и Потапенко. И Потапенку всегда за это ругали, и сам он всякий раз раскаивался. Даже если бы напечатали, что ты делаешь фальшивые бумажки, то и тогда нельзя опровергать; единственный случай, когда прилично нам печатать опровержение, это когда приходится вступиться за кого-нибудь. Не за себя, а за кого-нибудь.
На телеграмму я ответил вчера поздно вечером, тотчас же по получении.
«Россия» имеет большой успех в провинции, «Нов<ое> время» падает и падает. И, по-моему, вполне справедливо.
Ну, будь здрав. Напиши хоть 2–3 строчки, как и что. Кланяйся своим.
Твой Antoine.
3017 В РЕДАКЦИЮ «РУССКОЙ МЫСЛИ»
26 января 1900 г. Ялта.
Журналу, двадцать лет выражавшему лучшие стремления русской интеллигенции, и ее благородному представителю Виктору Александровичу, нашему другу, милому, доброму, родному человеку шлю поздравления, сердечные пожелания счастья. Чехов.
На бланке:
Москва. «Русская мысль».
3018. В. А. ГОЛЬЦЕВУ
27 января 1900 г. Ялта.
27 янв.
Милый Виктор Александрович, я послал телеграмму, все-таки позволь еще поздравить тебя письменно. Поздравляю тебя, крепко обнимаю, крепко жму руку и прошу верить, что я люблю тебя и почитаю, как редко кого. В последние 10 лет ты был для меня одним из самых близких людей.
Я всё жду того молодого ученого, о котором ты писал, а он всё не едет. Где он? Конечно, мы его устроим. Погода здесь скверная, в феврале она будет хуже, но, говорят, ялтинский воздух обладает целебными свойствами и в дурную погоду. Я, начиная с 17 янв<аря> (день именин и возведение в бессмертный чин), был болен и даже подумывал, как бы мне не обмануть тех, кто выбрал меня в «бессмертные», но ничего, ожил и теперь здравствую, хотя, впрочем, с мушкой под левой ключицей. Доктор нашел, что в правом легком совсем хорошо, лучше, чем было в прошлом году. А кроме всего прочего, титулярная болезнь — геморрой.
Идея открыть читальню в Ст<арой> Рузе мне совсем не нравится. Ведь в Ст<арой> Рузе ничего нет, кроме парома и трактира, — это раз; во-вторых, хорошей читальни открыть всё равно нельзя, и, в-третьих, от чтения книжек в читальнях мужики нисколько не умнеют. Надо бы стипендии. Когда будет твой 25-летний юбилей, я предложу в честь твою дать полное гимназическое и университетское образование какому-нибудь «кухаркиному сыну», столь ненавистному твоим принципиальным противникам.
В скором времени к тебе по своему делу явится студент (кончивший в ялтинской гимназии), бедняк большой. Его зовут: Максимович, Георгий Андреевич. Пожалуйста, не откажи принять его и поговорить с ним.
«Вопль» Крестовской хорошая вещь; всё хорошо, кроме названия. Вещь в стиле толстовского «Семейного счастья», в манере попахивает старинкой — и так всё деликатно и умненько. Маминская повесть — это грубая, безвкусная и фальшивая чепуха.
Поклонись Вуколу, поздравь его с прошедшим юбилеем.
Будь здоров и счастлив.
Твой А. Чехов.
3019. М. О. МЕНЬШИКОВУ
28 января 1900 г. Ялта.
28 янв.
Дорогой Михаил Осипович, что за болезнь у Толстого, понять не могу. Черинов ничего мне не ответил, а из того, что я читал в газетах и что Вы теперь пишете, вывести ничего нельзя. Язвы в желудке и кишечнике сказывались бы иначе; их нет или было несколько кровоточивших царапин, происшедших от желчных камней, которые проходили и ранили стенки. Рака тоже нет. Он отразился бы прежде всего на аппетите, на общем состоянии, а главное — лицо выдало бы рак, если бы он был. Вернее всего, что Л<ев> Н<иколаевич> здоров (если не говорить о камнях) и проживет еще лет двадцать. Болезнь его напугала меня и держала в напряжении. Я боюсь смерти Толстого. Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не люблю так, как его; я человек неверующий, но из всех вер считаю наиболее близкой и подходящей для себя именно его веру. Во-вторых, когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором; даже сознавать, что ничего не сделал и не делаешь, не так страшно, так как Толстой делает за всех. Его деятельность служит оправданием тех упований и чаяний, какие на литературу возлагаются. В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое пошлячество, наглое и слезливое, всякие шаршавые, озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени. Только один его нравственный авторитет способен держать на известной высоте так называемые литературные настроения и течения. Без него бы это было беспастушное стадо или каша, в которой трудно было бы разобраться.
Чтобы кончить о Толстом, скажу еще о «Воскресении», которое я читал не урывками, не по частям, а прочел всё сразу, залпом. Это замечательное художеств<енное> произведение. Самое неинтересное — это всё, что говорится об отношениях Нехлюдова к Катюше, и самое интересное — князья, генералы, тетушки, мужики, арестанты, смотрители. Сцену у генерала, коменданта Петропавл<овской> крепости, спирита, я читал с замиранием духа — так хорошо! А m-me Корчагина в кресле, а мужик, муж Федосьи! Этот мужик называет свою бабу «ухватистой». Вот именно у Толстого перо ухватистое. Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из евангелия, — это уж очень по-богословски. Решать все текстом из евангелия — это так же произвольно, как делить арестантов на пять разрядов. Почему на пять, а не на десять? Почему текст из евангелия, а не из корана? Надо сначала заставить уверовать в евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать всё текстами.